Культура

Editor

Франциск – святой, который вернул жизнь Церкви в Европе

 Обратимся же к созерцанию лика Франциска Ассизского, святого, который нам кажется хорошо знакомым, потому что он вошел в церковное Предание и в саму нашу культуру. Это образ, который дорог всем, даже неверующим, потому что легенда о нем отмечена трогательной поэзией и человечностью “Цветочки Франциска Ассизского” стали органичной частью европейской культуры, а некоторые аспекты францисканской духовности, такие как любовь к природе, стремление к бедности, призыв к миру, находят много сторонников в современном мире.

Поэтому было бы не трудно нарисовать всем известный традиционный образ святого Франциска Но именно поэтому мы изберем другой путь.

Постараемся выделить в образе святого Франциска его собственно христианские и церковные черты. Отвлечемся от привычных поэтических образов, чтобы понять суть личности святого Франциска, его духовный опыт, и доныне призывающий нас к обращению. Поэзия полезна и прекрасна, но ею можно восхищаться, ни на йоту не изменяя своего поведения в жизни. Бог посылает нам святых не для того, чтобы давать пищу нашему эстетическому чувству, а для того, чтобы обратить нас.

Начнем с утверждения, которое многим может показаться странным. Быть может, никогда в истории Церкви не было столь опасного, столь потенциально опасного момента, как тот, когда в мир явился Франциск. И эта опасность исходила не извне, но из его собственной личности. Век Франциска называли “железным веком”, и Церковь была отягощена, почти раздавлена бременем унижений и грехов. В одном сочинении, написанном около 1305 года, несомненно, сгущавшем краски, но в общем верно отражавшем положение вещей, говорится: “Церковь пребывала в столь униженном состоянии, что если бы Иисус не пришел ей на помощь, послав новое поколение, исполненное духа бедности, уже тогда ей должен был быть вынесен смертный приговор” (Arbor vitae). Это суровые слова, но они достаточно хорошо передают атмосферу той эпохи. Франциск как личность мог бы представлять опасность для Церкви. Потому что справедливо будет сказано о нем: “Франциск был более, чем кто-либо из людей, когда-либо пришедших в мир, подобен Христу”. Само по себе суждение об этом должно выноситься Богом, потому что только Ему ведомы сердца, однако такая оценка отражает реальность, если вспомнить о том впечатлении, которое Франциск производил на окружающих, и о той надежде, которую вдохнул в душу своих современников и потомков этот человек, такой простой и бедный. Достаточно перечитать рассказы, которые были написаны непосредственно после его смерти. Франциск был канонизирован Папой в Ассизи всего лишь через два года после его смерти, и уже тогда его жизнь сравнивали с жизнью Христа.

В повествованиях о жизни Франциска можно прочесть, что он родился в хлеву между ослом и волом, что он все более уподоблялся Господу: есть рассказ о том, как Франциск превращает воду в вино; есть рассказ о многочисленных чудесах; есть рассказ о последней вечере Франциска, о которой повествуется почти в тех же выражениях, что и о тайной вечере Иисуса; есть рассказ о смерти Франциска, на теле которого запечатлелись стигматы и следы Страстей, и биографы говорят, что он казался Христом, вновь снятым с креста. Вот несколько таких свидетельств, самых простых, – это народные песнопения, так называемые “лауды”, посвященные святому.

В лаудах говорится: “Хвала святому Франциску,/ который, подобно Искупителю,/явился распятым на кресте”; “Когда Бог послал/святого Франциска блаженного,/мир, объятый тьмой,/просиял великим светом”; “В тебе вновь открылись раны,/которые носил на Своем теле Спаситель”; “Святой Франциск, свет народов,/ ты – образ Христа Искупителя”.

Биографы Франциска говорят о нем, пользуясь библейскими образами и выражениями: “Явилась благодать Бога, Спасителя нашего, в сии последние дни на рабе Его Франциске”, – пишет св. Бонавентура о его рождении. “Мы возвещаем вам великую радость – никогда не слыхано было в мире о подобном чуде, кроме как во дни пребывания на земле Сына Божьего – Христа Господа”, – писал Брат Лев в послании, возвещая всем братьям о смерти св. Франциска.

О нем говорится, что его душа была “благодати полной”, в его уста вкладываются, например, такие выражения: “преклонятся предо мной все люди в мире” (*).

Таким образом, впечатление, произведенное св. Франциском, было огромным, и это было впечатление “христоподобия” Теперь надлежит задуматься о том риске, которому подверглась тогда Церковь.

Речь идет вот о чем достаточно было того, чтобы в XVI веке жил человек, который страстно любил Христа, несомненно, любил Христа, но не был святым, не был ев Франциском, и чтобы он пожелал реформировать Церковь,- и западная Церковь распалась, разделилась на два ствола и разделена до сих пор.

Что могло случиться во времена св Франциска? Действительно, в историческом и духовном плане Церковь никогда не стояла п еред лицом столь великой опасности.

Однако, именно говоря о личности ев Франциска, надлежит подчеркнуть следующее с одной стороны, этот человек столь уподобился Христу, что говорилось чуть ли не о “новом Воплощении” и что его чуть ли не называли “новым Христом”, а с другой стороны, он не дал ни малейшего повода отрицать Церковь или поставить ее под сомнение Напротив, Франциск всеми силами поддерживал Церковь, именно так, как это было изображено на знаменитой картине Джотто “Сон папы Иннокентия”.

Чтобы понять это, обратимся прежде всего к автобиографическому документу, который представляет собой наиболее подлинное свидетельство о духовном опыте святого это “Завещание” Франциска, написанное им незадолго до смерти и как бы подводящее краткий итог его духовного пути.

Первый абзац “Завещания” гласит “Поскольку я пребывал во грехах, мне казалось слишком горьким видеть прокаженных, и Сам Господь привел меня к ним, и я был к ним милосерден, а когда я удалился от них, то, что мне казалось горьким, было мне обращено в сладость душевную и телесную, а потом через некоторое время я оставил мир” Таким образом, Франциск считает моментом своего обращения встречу с прокаженными. Первой встречей была по преданию та, когда он захотел преодолеть свое отвращение. В “Легенде о трех братьях” об этом отвращении говорится так “Он сам признавался, что вид прокаженных был ему столь тягостен, что он не только отказывался смотреть на них, но прямо-таки не выносил их, не переносил близости их жилищ или вида кого-нибудь из них, и хотя милосердие влекло его подавать им милостыню через другого человека, он, однако, отворачивал лицо и затыкал нос” (n. 11).

Чтобы понять всю необычайность первого его поступка, “поцелуя прокаженному”, нужно перенестись в ту эпоху. Проказа, принесенная с востока крестоносцами, считалась страшным знамением Божьим. Прокаженных называли “больными Бога благого” или “людьми, запечатленными проказой по воле Божьей”. Когда человек заболевал, он поступал в лепрозории, которые были устроены наподобие монастырей: там служились службы, больные молились, из лепрозория нельзя было выйти без разрешения настоятеля и т.д. Когда христианин поступал в лепрозорий, Церковь сперва служила Чин погребения, а потом говорила ему: “Душой ты остаешься в Церкви, но тело твое, запечатленное Господом, умерло, и ты должен ожидать лишь воскресения”. Прокаженный был знамением самой трагической участи, которая может постичь человека. Его положение было столь трагичным и в силу ограниченных медицинских знаний того времени, но в любом случае жизнь прокаженного была таинственным символом бренности человеческого существования, символом неизбежной смерти и воскресения.

Франциск преодолел свое отвращение, принял эту смерть заживо не единожды, но разделив с прокаженными их жизнь.

Первыми францисканскими монастырями стали лепрозории Так было и впоследствии, когда в других европейских странах появились первые последователи святого.

Жизнь с прокаженными стала для Франциска духовным опытом, благодаря которому ему было послано видение Распятого. Его биограф пишет: “Когда Франциску предстало видение распятого Христа, он почувствовал, что душа его истаяла Воспоминание о Страстях Христовых столь живо запечатлелось в сокровенных глубинах его сердца, что с того момента, когда ему случалось вспоминать о распятии Христа, он с трудом сдерживал слезы” (Legenda maior, n.5). И Франциск “защищал” свои слезы. Он говорил: “Я оплакиваю Страсти Господа моего. Из любви к Нему я не должен был бы стыдиться идти по всей земле, громко рыдая”.

Таким образом, основа духовного опыта Франциска – это острое и страстное сопереживание страдающему телу Христову, уважение к телу Христову, которое может предстать в смиренном обличье больных и отверженных и которое все же ты должен целовать и оплакивать всем сердцем, более того, ты должен “уподобиться” ему. Это единственный источник францисканской бедности.

Далее в “Завещании” сказано: “Господь даровал мне такую веру в церкви, что я просто молился, говоря: “Мы поклоняемся Тебе, Господи Иисусе, во всех церквах Твоих, сущих в мире, и благословляем Тебя, потому что святым Крестом Твоим Ты искупил мир”".

Когда Иисус сказал ему “Иди и укрепи Церковь Мою ты видишь, вся она рушится”, Франциск понял эти слова буквально: он увидел три обветшавшие церквушки (церковь св. Дамиана, св. Петра и Ла Порциункола), сказал “Я хочу принести Богу в дар свой пот”, и начал восстанавливать их. Но он поступил так не потому, что ошибочно истолковал слова Христа, как говорят некоторые из его позднейших биографов, но именно потому, что он физически ощущал, что “исполняется великой верой в церквах”, где поклоняются Богу, в простых зданиях церквей, ради которых стоило тратить время и силы. Да, Франциск действительно хотел восстановить Церковь, Церковь Христову, принадлежащую Господу, и опирался он на то, что прямо и извечно связывает Христа с Церковью Евхаристию (а также священство) и Священное Писание. Поэтому далее в “Завещании” говорится “И Господь дал и дает мне такую веру в священников, которые живут по уставу Святой Римской Церкви, ради их священства, что если я подвергнусь преследованиям, то хочу прибегнуть к ним. И если бы я даже обладал премудростью Соломоновой и случилось бы мне не поладить со священниками – бедняками мира сего – в тех приходах, где они живут, я не хочу ни в коем случае проповедовать против их воли И их и всех других я хочу бояться, любить и уважать как господ моих и не хочу взирать в них на их грехи, потому что вижу в них Сына Божьего, и они – мои господа, и я поступаю так потому, что в этом мире ничего не вижу телесно от Всевышнего Сына Божьего, кроме Пресвятого Тела и Крови Его, Которые только они освящают и раздают”.

В нескольких источниках рассказывается, как Франциск встречает еретиков, которые отвергают Церковь Пользуясь случаем, они приводят его к местному священнику, живущему в сожительстве и являющемуся соблазном для прихожан, и спрашивают “Как же относиться к такому священнику?”, а Франциск идет ему навстречу и говорит ему “Грешен ли ты, я не знаю, но знаю, что твои руки касаются Слова Божьего”, и преклоняет колена, целуя руки священнику.

Священство и Евхаристия были для него единой любовью, совершенной и неразрывной. В сочинении Томмазо да Челано Vita secunda говорится: “Все его естество, сверх всякой меры охваченное восторгом, пламенело любовью к Таинству Тела Господня. Он хотел, чтобы целовали с великим благоговением руки священника, потому что ему дана божественная власть совершать таинство Евхаристии. Он говаривал: “Если бы мне довелось встретить святого, сошедшего с неба, и бедного священника, я бы сначала приветствовал священника и хотел бы поцеловать ему руки. Я бы сказал: “О, подожди, святой Лаврентий, ибо руки этого человека касаются Слова жизни и наделены сверхчеловеческой властью!”".

Основная богословская идея св. Франциска, высказанная им самим в Послании всем клирикам, была такова: “Ничего от Всевышнего телесно мы в этом мире не имеем и не видим, кроме Тела и Крови, наименований и слов, которыми мы были созданы и искуплены”. Именно поэтому далее в его “Завещании” говорится: “Где бы я в недостойных местах ни нашел святейшие имена и слова, я хочу собрать их и прошу их собирать и помещать в подобающих местах. И мы должны почитать и уважать всех богословов и всех, кто возвещает слово Божие, как дарующих нам дух и жизнь”.

В сочинении Vita prima говорится: “По-человечески невозможно понять его волнение, когда он произносил имя Божье. Поэтому где бы он ни находил что-нибудь написанное о делах божеских или человеческих, на дороге, в доме или на полу, он собирал все с великим благоговением, слагая в священном или по крайней мере подобающем месте, опасаясь, не написано ли там имя Господне или что-нибудь о Господе. И когда однажды его собрат спросил его, почему он столь заботливо собирает даже сочинения язычников или сочинения, где наверняка нет имени Божьего, он ответил “Сын мой, потому что все буквы могут слагаться в это святое Имя”. И еще более удивительно то, что диктуя приветственные послания или увещевания, он никогда не позволял вычеркивать слово или слог, даже если они были лишними или написанными с ошибкой” (п. 82).

Мы часто представляем себе св. Франциска размышляющим о великих вопросах или вынашивающим высокие замыслы или же думающим о вещах простых, добрых и прекрасных, но основная черта его облика, о которой свидетельствует история, – забота и попечение этого человека обо всем, что с наибольшей ясностью и очевидностью напоминало ему о Спасении Тремя вещами Франциск поистине дорожил Это прежде всего Тело Христово. Он очень часто говорил о нем с редким благочестием и жаром.

Когда он послал своих братьев в разные страны Европы, для себя он избрал Францию, объяснив это тем, что он слыхал, будто там особо почитается Евхаристия.

Он написал всем правителям (подеста, консулам, судьям и т. д. ): “Увещеваю вас, господа мои, отложить всякое иное попечение и заботу и достойно принимать Пресвятое Тело и Кровь Иисуса Христа”.

И он, беднейший из бедных, отвергающий любую собственность, хотел бы, чтобы его братья путешествовали с драгоценными дароносицами, на случай если им доведется оказаться в приходах, где Таинство хранится в алтаре без должного благоговения.

Затем он дорожил Священным Писанием, “божественными именами”, и эта его забота о них распространялась на любой написанный текст, на каждое слово, так что формы, которые принимало это почитание, кажутся нам преувеличенными: “Увещеваю всех моих братьев, если они где бы то ни было найдут написанными божественные слова, пусть чтут их, как только могут, и соберут их и сохранят, почитая в этих словах Господа, их произнесшего”.

И, наконец, известна любовь Франциска ко всем одушевленным и неодушевленным творениям. Но источник этой знаменитой “францисканской любви” – не столько тонкая и поэтическая душевная организация Франциска, сколько его духовность.

Глава Legenda maior, посвященная рассказам об этой любви, носит знаменательное заглавие: “Как творения, лишенные разума, выказывали любовь к нему”. Это нечто противоположное тому, о чем мы обычно думаем. Сами творения чувствовали, что этот человек любит их, и их тянуло к нему, они узнавали его, “чувствовали его милосердную любовь”. А Франциск любил их, потому что видел в них Творца, их создавшего, и образ Искупителя.

В сочинении Vita prima говорится: “Как описать его неизреченную любовь к творениям Божьим и нежность, с которой он созерцал в них премудрость, благость, могущество Творца…? Даже к червякам он чувствовал величайшую любовь.потомучто Священное Писание говорит о Господе:”Червь я, а не человек”, и он убирал их с дороги, чтобы их не раздавили” (п.80). Видя ягненка среди коз, Франциск умилялся, думая об Агнце Божьем, идущем среди фарисеев; видя мертвого ягненка, он плакал, думая о закланном Агнце Божьем (“Увы, брат агнец, в чьем образе Христос явился людям!”); видя цветы, он думал о “сияющем цветке, расцветшем в сердце зимы”; если на его глазах рубили дерево, он просил, чтобы сохранили хотя бы одну ветвь, потому что Христос тоже, подобно ветви, произрос из древнего корени Ессеева; а глядя на камень, он с волнением вспоминал о Христе – камне, ставшем главою угла. Можно привести и другие примеры.

Любовь к творениям была любовью к Богу-Отцу и к Христу-брату, любовью, которая все охватывает и в которой все обретает свой смысл.

Здесь наша мысль обращается к знаменитой Хвале творениям. Не все знают, в каких обстоятельствах она была написана.

За два года до смерти Франциск был измучен болезнью. Уже более пятидесяти дней он не мог выносить ни дневного света, ни огня ночью.

Он почти ослеп, и глаза его постоянно резала жестокая боль. На виски ему клали два кружка раскаленного железа, чтобы прижечь больные места. Он жил в крохотной келье, кишащей мышами, которые по ночам грызли его тело, а днем мешали ему молиться и даже есть. И тогда, как говорит его биограф, “Франциска охватила жалость к самому себе” и он взмолился: “Боже, приди на помощь моей немощи”. И Бог обещал ему отныне “покой Царства Своего”. Франциск сел, погрузился в раздумье, а потом сказал: “Всевышний, всемогущий, благой Боже…”, и сочинил также музыку. Он даже пожелал, чтобы с тех пор его братья, ходя по городам и селам, сперва проповедовали, а потом учили людей “Хвале”.

Многие ли знают, что Франциск так объяснял прекрасные слова, обращенные им к солнцу и огню: “Мы все слепы, и Господь просвещает наши глаза благодаря творениям Своим”?

Многие ли знают, что прилагательное “драгоценные”, (“драгоценные звезды”) Франциск всегда употреблял исключительно по отношению к Евхаристии и всему, что с нею связано? И что вода была для него смиренной, драгоценной и чистой (он даже никогда не вступал в нее ногами изопасенияее замутить) потому, что напоминала ему о смиренном и чистом Христе, “воде живой”? Многое еще можно было бы сказать о том, что так хорошо известно и так плохо понято: о мире, о бедности, о которых столь часто вспоминают в отрыве от единой любви, их объясняющей.

Источником всех ценностей и всякой любви для Франциска была его связь с Христом, и вне этой связи все показалось бы ему смешным и ложным.

Поэтому в заключение хотелось бы привести слова его первого биографа: “Братья, жившие с ним, хорошо знают, что ежедневно, ежеминутно на его устах было воспоминание о Христе, знают, с каким блаженством и нежностью он разговаривал с Ним, с какой нежной любовью он с Ним беседовал.

Он действительно был целиком захвачен Иисусом. Иисус был всегда в его сердце, Иисус был на его устах, Иисус был в его ушах, Иисус – в его очах, Иисус – на его руках, Иисус – во всем теле его” (Vita prima).

Legenda maior также говорит, что это был “подлинный христианин, который благодаря совершенному подражанию Христу в жизни стремился уподобиться Христу живущему, в смерти – Христу умирающему, а после смерти – Христу умершему” (14, 4).

Франциск любил Христа как живое историческое лицо: Христа – Творца и творение, Христа в Церкви, в Евхаристии, в Библии, Христа страдающего и Христа во славе. О нем сказаны знаменательные слова: “Он был среди святых святейшим, а среди грешников – одним из них” (Vita prima, n.83).

В этом – тайна христианской жизни: стать святыми без какой-либо гордыни или отделения, но, напротив, чувствуя себя все более сопричастными ко всей слабости мира и Церкви, к благому предназначению всего творения, которое постепенно, в ежедневных трудах и стенаниях движется к своему завершению.

СВЯТОЙ ТОМАС МОР

Томас Мор жил в начале нового времени (1478-1535), когда волна гуманизма и Возрождения захлестнула всю Европу. И слово “волна” означает как раз то, что может вознести на гребень, но может и бросить вниз.

Оговоримся сразу – так понимал гуманизм и Возрождение Джованни Пико делла Мирандола, которого вся Европа считала самым обаятельным, самым ученым и образованным человеком своего времени. Савонарола говорил о нем: “Быть может, никому из смертных не было дано столь великого ума. Этого человека следует считать одним из чудес Божьих и чудом природы, столь возвышен его дух и его учение”. Макиавелли, который не был ему другом, тем не менее, считал его “человеком почти божественным”. Упоминание о Пико делла Мирандола здесь не случайно, потому что именно Томас Мор перевел на английский и прокомментировал жизнь Пико делла Мирандола (+1494) через десять лет после его смерти. Так вот, этот гуманист в своей знаменитой Речи о достоинстве человека говорил, что человек – центр мира и он по своей свободной воле решает, подняться ли ему к божественному миру или спуститься к миру низшему, животному.

Этот выбор, предложенный человеку, стоял также перед гуманизмом и Возрождением.

Конечно, эти движения восторженно говорили о преклонении человека перед классической древностью, о совершенстве форм, о сознании им своей собственной значимости и своего достоинства, о стремлении человека к невиданному прогрессу, открывающемуся перед ним.

Но этот выбор ставил человека перед двоякой возможностью: гуманизм мог быть либо восхождением человека к его подлинному божественному образу, данному ему в откровении (христианский гуманизм), либо он мог быть обожествлением человека, которое требовало бы от него все большего сосредоточения на своих собственных силах и привело бы к элитарному и утонченному самолюбованию.

А само Возрождение могло пониматься или как культ человеческого “успеха”, пропитанный языческим натурализмом, или как настоящее “возрождение”: подлинный синтез христианства и классической культуры благодаря возвращению к источникам и того и другого ради нового синтеза и подлинного обновления.

В сущности вопрос сводился к следующему: должна ли новая культура впитать и нести в себе с надеждой и христианское Откровение или же Откровение Христово должно было впитать, очистить и преобразить всю эту новую культуру, даже если этот процесс будет болезненным.

Иными словами, речь шла о том, выдержит ли творческий порыв и возрождающееся чувство человеческого достоинства испытание Крестом Христовым и его непреходящим значением в жизни человека.

Пико делла Мирандола, от которого в какой-то момент ожидали, что он возглавит это движение (что могло бы изменить его историю), умер в возрасте всего 31 года.

Вторым великим гуманистом, от которого ожидали решающего слова как от подлинного “властителем умов” Европы, был Эразм Роттердамский. В его честь слагались восторженные гимны. Слово “эразмов” было синонимом слову “ученый”. Но Эразм, хотя сегодня его образу дается иная оценка, был личностью сложной, ему недоставало как подлинной философской глубины, так и подлинно глубокого религиозного чувства, а его ядовитая ирония часто порождала непонимание.

Третим мыслителем европейского уровня был Томас Мор. В Англии он пользовался такой известностью, что в учебнике латинской риторики, по которому велось обучение в 1520 году, ученики находили упражнения, где говорилось о нем, и должны были четырьмя различными способами перевести на латинский язык фразу: “Mop – человек божественного ума и необычайной учености”. Эразм любил его “больше самого себя” и называл его “своим братом-близнецом”. В доме Мора он написал свою знаменитую Похвалу глупости (ее греческое название, представляющее собой намеренную игру слов, можно было бы перевести как “Похвала Мору”). Сегодня говорят, что чтобы понять Эразма, нужно читать Мора, а чтобы понять его иронию, нужно смешать ее с юмором Мора.

Мор защищал Эразма изо всех сил, убедительно и верно изъясняя смысл тех его произведений, которые подвергались нападкам. И именно под влиянием Томаса Мора Эразм обратился к исследованиям в области библеистики и патристики, которые его впоследствии прославили и привели к пониманию гуманизма прежде всего как возвращения к новозаветным и патриотическим источникам христианства.

Кем же был Томас Мор? Он родился в 1478 году. Как всякий уважающий себя гуманист, он изучает латинский и греческий, становится юристом. В 24 года он начинает преподавать право. Он становится признанным адвокатом среди лондонских торговцев и ведет дела крупнейших мореходных компаний.

В 1504 году его назначают вице-министром хранителем сокровища и спикером Палаты общин. Он – канцлер герцогства Ланкастерского и распоряжается львиной долей богатств короны. В 1528 году он на вершине своего успеха, у него трое замужних дочерей: Сесиль, которой двадцать один год, двадцатидвухлетняя Елизавета, любимая дочь Маргарита, двадцати четырех лет, и девятнадцатилетний сын Джон, который собирается жениться. Есть у него и приемная дочь по имени Маргарита. Он был дважды женат: его первая жена умерла через несколько лет после свадьбы, когда дети были еще совсем маленькими.

В 1529 году он получает один из главных постов в британском королевстве: становится лордом-канцлером Генриха VIII, ближайшим к государю человеком и его непосредственным представителем. Ни один гуманист Европы не сделал столь блестящей политической карьеры.

В то же время он – человек утонченной культуры. Он пишет на латыни, но является и основателем блестящей английской прозы, которая до него была необработанной и неуклюжей. Он один из основоположников английской историографии: его история Ричарда III, которая впоследствии вдохновила Шекспира на создание его трагедий, сегодня считается классическим образцом этого жанра.

Он занимается изучением Библии, философии и богословия. Страстно увлекается музыкой и живописью (именно он открыл великому Гольбейну дорогу в Англию). Его самое известное произведение, Утопия (1516), написанное первоначально на латыни, – это “одно из основополагающих и главных произведений политической философии, написанное в противовес созданному в ту же эпоху Государю Макиавелли. Это одно из немногих произведений гуманистов, дожившее до наших дней”. Благодаря ему слово “утопия” вошло во все европейские языки.

Произведения Томаса Мора на английском языке занимают 1500 страниц форматом в одну четверть листа, написанных готическим шрифтом в две колонки. В таком же томике помещены и латинские сочинения. Несколько лучших произведений будет им написано в лондонской тюрьме Тауэр.

Эразм Роттердамский так говорит о Море: “Благодаря своему красноречию он бы победил и врага; и мне он столь дорог, что если бы он попросил меня петь и водить хоровод, я бы с радостью повиновался ему…

Если только меня не вводит в заблуждение великая любовь, которую я к нему питаю, не думаю, чтобы природа когда-нибудь создала характер более гибкий, чуткий, предусмотрительный и тонкий. Иначе говоря, человека, более, чем он, одаренного всеми мыслимыми достоинствами. Добавь сюда дар вести беседу, равный его уму, необычайную приятность в обращении, духовное богатство … это приятнейший из друзей, с которым мне нравится и заниматься вещами серьезными и весело шутить”.

Дом Мора считался одним из самых гостеприимных и уютных домов Лондона. Царящая там атмосфера гармонии и веселья, ум Томаса и его детей (дочери вносили поправки в критические издания греческих авторов!), вера, проповедуемая словом и воплощенная в жизни, привлекали и пленяли всех, кто у него бывал.

Но по вечерам Томас посещал и бедные кварталы и постоянно помогал деньгами беднейшим из бедных. Он снял большой дом, чтобы дать в нем приют больным, детям и старикам и назвал его Домом Провидения. Каждый день он бывал на Литургии и не принимал ни одного важного решения, не причастившись. Он молился и читал Библию вместе со всей семьей и сам ее комментировал. Он вызывал возмущение знати, потому что в смиренной монашеской одежде пел в приходском хоре, хотя был лордом-канцлером. Тем, кто его за это упрекал, он с тонкой иронией отвечал: “Не может быть, чтобы я вызвал неудовольствие короля, господина моего, тем, что публично возношу хвалу Господину моего короля”.

Точно так же он отказывался, как полагалось ему по чину, ехать на коне во время крестного хода с молением об урожае, говоря: “Я не хочу следовать на коне за Учителем моим, Который идет пешком”.

Рождественскую и пасхальную ночь Мор проводит в молитве вместе со всей семьей. В Страстную пятницу он читает и комментирует в кругу семьи рассказ о Страстях Господних. Если ему говорят, что какая-нибудь женщина, живущая в его селении, мучается родами, он молится до тех пор, пока ему не сообщают, что ребенок родился. Под роскошными одеждами он носит обычно грубую власяницу он снимет ее и пошлет дочери только перед казнью.

Все это говорит о том, сколь многогранен был этот человек, которого многозначительно называли “omnium horarum homo”, “человеком на всякий час” (или “на всякое время”) человеком, который остается самим собой в любую минуту своей жизни. Провозглашая его святым в 1935 году, ровно четыреста лет спустя после его смерти, Пий XI с восхищением восклицал “Это поистине человек совершенный!”

И именно созерцая его во всей целостности его человеческой личности, следует размышлять о его мученической смерти. Обстоятельства ее достаточно хорошо известны Генрих VIII был другом Томаса Мора он тоже гуманист, он тоже человек богато одаренный и привлекательный, он тоже поэт и “богослов”. Он даже получает от Папы титул “защитника веры”. К сожалению, это также “один из тех людей, которые хотят внушить, что они делают добро даже тогда, когда творят зло, которые вертят законом, как им угодно, называют зло добродетелью, чтобы им не пришлось каяться, и поэтому крайне опасны для себя и для других из-за средств, к которым они прибегают для собственного оправдания” (Д. Саржан). Генрих VIII начинает процесс о признании недействительным своего брака с Екатериной Арагонской. Кое-какие зацепки для этого есть, но Святой Престол не расположен уступать Генрих запрашивает и покупает заключения знатоков права и лучших европейских университетов (положительное заключение Падуанского университета стоило ему нескольких сотен фунтов стерлингов).

В 1532 году, чтобы заручиться поддержкой духовенства, Генрих заставляет провозгласить себя “единым защитником и верховным главой английской Церкви”. Синод подчиняется без особого сопротивления благодаря ограничительной заключительной формулировке: “насколько сие дозволено законом Христовым”.

На следующей день (16 мая 1532 года) Томас Мор возвращает государю печати – знак своего достоинства – и становится частным гражданином, готовясь жить в суровой бедности. Никаких сбережений у него не было – он все раздал бедным и отдал своей многочисленной семье и семьям своих близких. Теперь же он внезапно лишался всякого придворного жалования и всех доходов. С тех пор у него не хватало дров даже для того, тобы растопить камин.

Он говорил шутя, что еще есть немного времени, прежде чем весело пойти всем вместе просить милостыню от дома к дому, распевая Salve Regina. Он отказался присутствовать на коронации Анны Болены, и новая королева возненавидела его. В 1534 году все были обязаны подтвердить присягой свое согласие с Актом о преемственности, которым через несколько месяцев был дополнен Акт о главенстве. Томас Мор был единственным светским лицом во всей Англии, кто отказался принести присягу. Из духовенства отказались принести ее только один епископ и несколько монахов-затворников.

Томас Мор, заключенный в лондонскую тюрьму Тауэр, отказывается принести присягу, но молчит: он не дает никакого объяснения своему поведению, он не хочет дать повода для вынесения смертного приговора. Обвинения, клевета, угрозы, лесть, даже давление родных остались безрезультатны: он не хочет никого судить, не хочет никому навязывать своего мнения, но не приносит присягу и ничего не объясняет.

Чтобы осудить его, нет законных оснований: будучи сам опытным адвокатом, он легко доказывает несостоятельность предъявляемых ему обвинений в бунте.

Тем временем в тюрьме он пишет один из лучших богословских и философских трактатов на английском языке: Диалог об утешении в несчастиях, затем начинает Комментарий на Страсти Христовы.

В документах процесса мы читаем: “В ответ на вопрос, признает ли он и считает ли, что король – верховный глава английской Церкви…, он отказывался дать прямой ответ на вопрос, заявляя: “Я не хочу вмешиваться в такого рода вещи, потому что твердо решил посвятить свою жизнь размышлениям о Боге, о Его Страстях и о бренности моей земной жизни”".

Он знает, что должен умереть, но не хочет давать своим врагам никакого оружия против себя. Когда, комментируя евангельский рассказ о Страстях, он дошел до слов “возложили на Него руки” (*), трактат прервался, потому что у него отобрали все письменные принадлежности.

1 июля его приговорили к смерти за государственную измену. Тогда, со всей ясностью юридической логики, на которую он был способен, он обосновал незаконность Акта о главенстве.

6 июля он был обезглавлен.

На первый взгляд поведение Томаса Мора кажется не вполне последовательным. Он провозглашает истину только после того, как приговорен к смерти. Почему?

Читая его Комментарий на Страсти Христовы, опубликованный недавно под названием В Гефсиманском саду, можно найти ясное и трогательное в своем смирении объяснение. Мор считал, что он не заслужил благодати мученичестваюн боится себя самого, своей слабости, жизни, проведенной среди мирского довольства.

Он завидует монахам-затворникам, спокойно идущим принять это страшное мученичество (казнь по обвинению в государственной измене, уготованная и ему, но впоследствии замененная отсечением головы по просьбе короля, была ужасна: сперва приговоренного вешали, пока он не лишится чувств, затем оживляли, затем распарывали ему живот и четвертовали его). Все это страшит Мора: его образ жизни его к этому не подготовил. От него требуется героическое мужество – а он чувствует себя страшным грешником.

Способ разрешения его личной трагедии, найденный им со всей строгостью ума, отточенного за годы занятий правом, поистине совершенен.

“Обвинителям, которые насмехались над ним, потому что он не объяснял открыто причины своего несогласия, навлекая на себя таким образом смертный приговор, он ответил, что не чувствует себя столь уверенным в себе самом, чтобы сознательно идти на смерть, как он сказал, “из страха, как бы Бог не наказал меня за самомнение, низвергнув меня. Поэтому я не выступаю вперед, но отступаю назад. Но если Сам Бог поведет меня на смерть, я верю, что в великом Своем милосердии Он не оставит меня благодатью и мужеством”" (В Гефсиманском саду, с 31, прим).

Во всем Комментарии на Страсти, говоря о страхе, который Христос испытал в Гефсиманском саду, он объясняет свое положение бояться не противоречит христианству, но тот, кому страшно, должен следовать за Христом Следовать действительно значит идти по следам, отказаться от движения своими силами “Всякий, кто поставлен перед выбором отречься от Бога или принять мученическую кончину, может быть уверен в том, что перед этим выбором поставил его Сам Бог” (В Гефсиманском саду, с 28, 55, 60)

Чтобы быть уверенным в том, что его призывает Сам Бог, он не хочет ни стремиться к мученичеству, ни уклоняться от него “Если мы бежим, сознавая, что для спасения нашей души или душ тех, кто нам вверен, Бог приказывает нам остаться на своем месте, уповая на Его помощь, мы делаем глупость. Даже если мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь.

Да, именно потому, что мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь” (там же, с 132).

Это моление Томаса Мора о чаше в его Гефсиманском саду он знает, что не может бежать, потому что совесть ему этого не позволяет, он знает, что не должен сознательно стремиться к мученичеству, так как не уверен в том, не продиктовано ли это стремление гордыней и самомнением.

При этом вопрос, столь ясный для его совести, далеко не столь же ясен в контексте богословских споров того времени Ведь в ту эпоху королевской власти приписывалось божественное происхождение, власть Папы в Риме, в отличие от других государств, была духовной и светской одновременно, а божественное происхождение папства не было столь ясным и определенным, как сегодня Еще свежо было воспоминание о том, как во времена великой схизмы было несколько Пап одновременно.

Томас Мор говорил своей дочери: “Я твердо намерен не связывать своей души ни с кем, будь то даже первый святой нашего времени”.

Он не открывал всего, что думал, даже дочери Он говорил ей: “Оставь в покое живых и думай об умерших, которых Бог, я надеюсь, упокоил в раю. Я уверен, что большинство из них, если б они были живы, были бы того же мнения, что и я и я молю Бога, чтобы моя душа пребывала сих душами.

Пока я еще не могу сказать тебе всего. Но в заключение повторю, что, как я часто говорил тебе, дочь моя, я не беру на себя право высказывать свое мнение или спорить по этому поводу, я не обсуждаю и не осуждаю поведение других, я никогда не сказал ни слова и не написал ни строчки против решения парламента и ни в коем случае не хочу лезть в душу тем, кто думает или говорит, что думает иначе, чем я. Я никого не осуждаю, но совесть говорит мне, что речь идет здесь о моем спасении. В этом, Мэг, я уверен, как в существовании Божьем”.

Когда Томас Мор был еще канцлером, по делам службы ему пришлось изучать проблему примата папской власти. “Честно говоря, – замечал он, – тогда я и сам не думал, что папская власть божественна по происхождению”.

Но спустя десять лет, посвященных исследованию творений Отцов Церкви и соборных документов, он убедился, что необходимо по совести признать истину о том, ч то примат папской власти был установлен Богом.

Тогда эта проблема широко обсуждалась: некоторые считали примат папской власти не истиной веры, но спорным богословским вопросом. Сам Мор считал, что Собор выше Папы и что, следовательно, случай с Генрихом VIII не вполне ясен.

“Если Томас Мор должен ценой своей жизни отказаться от того, чтобы поставить под сомнение верховную власть Папы, то это не пртому, что он считает учение о ней обязательным для всех догматом веры, но потому, что сам он считает его истинным. Он не отвергает возможности обсуждения этого вопроса для других, не стремится склонить их, даже дочь, на свою сторону, поскольку для него это вопрос свободного выбора. Но поскольку его исследования привели лично его к убеждению, что римский первосвященник обладает верховной властью, он не признает за собой права Говорить об этом иначе, чем думает” (А.Бремон, Блаженный Томас Мор, Рим, 1907).

Мор говорил: “Я не нахожу в своем сердце сил говорить то, что мне запрещает совесть”. Всем этим и объясняется то осторожное и на первый взгляд продиктованное опасением за свою жизнь поведение Томаса Мора, когда ему пришлось “исповедовать веру”.

В Евангелии Иисус говорит, что никто не берется строить башню, не подсчитав сначала, во что она обойдется. И Томас Мор пишет дочери: “Во всех этих обстоятельствах я не забыл совет Христа, данный в Евангелии, и прежде чем приняться за строительство крепости для защиты моей души, я сел и подсчитал, чего мне это будет стоить. В течение многих бессонных ночей, охваченный тревогой, я размышлял об этом, Маргарита, когда моя жена спала, думая, что я сплю тоже. Я видел, каким опасностям иду навстречу, и, думая о них, устрашался. Но теперь я благодарю Господа за то, что, несмотря на это, Он даровал мне благодать никогда не допускать мысли о капитуляции, даже в том случае, если бы худшие мои опасения подтвердились” (Письмо дочери Маргарите).

“Конечно, Мэг, твое сердце не может быть более слабым и хрупким, чем сердце твоего отца… и, по правде говоря, моя великая сила в том, что, хотя все мое естество восстает против боли, так что от простого щелчка я чуть ли не падаю, тем не менее, несмотря на все перенесенные страдания, у меня никогда не было мысли пойти на то, что противно моей совести” (там же).

Этот человек – гуманист, сознающий свое высокое достоинство, но в то же время смиренно признающий и свою слабость, – по воле Божьей оказался в обстоятельствах, когда он должен целиком препоручить свое человеческое величие Иному, чтобы пойти своим крестным путем.

Вот одна из лучших страниц, написанных Томасом Мором в тюрьме: “Христос знал, что многих в силу самой их физической слабости устрашит одна мысль о мучениях…. и Ему было угодно ободрить их, дав пример Своей скорби, Своего страха, Своего ужаса. Он как будто прямо хочет сказать тем, кто так устроен, то есть слаб и боязлив: “Ты столь слаб, но будь мужествен; сколь бы усталым, угнетенным, охваченным страхом перед жестокими мучениями ты себя ни чувствовал, будь мужествен: Я тоже, думая о близких Страстях, горчайших и жесточайших, чувствовал Себя еще более усталым, подавленным, устрашенным и сломленным ужасом… Подумай о том, что достаточно следовать за Мной… Доверься Мне, если ты не можешь довериться себе самому. Смотри: Я иду перед тобой тем путем, который столь страшит тебя. Ухватись же за край Моей одежды, и ты получишь силу, которая освободит тебя от пустых страхов и укрепит твою душу мужественным сознанием того, что ты идешь по Моим следам.

Храня верность Своему обещанию, Я не позволю, чтобы ты был искушаем сверх сил”" (В Гефсиманском саду, с. 35).

Когда стало ясно, что Бог хочет, чтобы Томас Мор шел по Его окровавленным следам, он встретил смерть с улыбкой на устах (его последние остроты привели в негодование благомыслящих людей). Теперь, когда ему уже не надо было ни с кем бороться, он с исчерпывающей полнотой высказал истину, которую носил в своем сердце. Сначала и в последний раз он как юрист ясно и исчерпывающе обосновал незаконность Акта о главенстве. Затем он показал, насколько сердце его было полно любви даже к подкупленным судьям.

В своей речи после вынесения обвинительного приговора Мор сказал: “Милорд, это обвинение основано на акте парламента, который находится в формальном противоречии с законами божескими и законами святой Церкви, согласно которым ни один светский властитель не может в силу какого бы то ни было закона присваивать себе верховную власть или какую-либо часть власти, законно принадлежащей Римскому престолу в силу духовного владычества, дарованного как особая привилегия устами нашего Спасителя,когдаОн лично пребывал на этой земле, исключительно святому Петр и его преемникам, епископам того же престола. Следовательно, для христиан этот акт не может быть достаточным правовым основанием для обвинения кого-либо из них”.

В ответ на замечание, что все епископы, все университеты и все правоведы государства подписали этот акт, он ответил: “Даже если мнение всех епископов и всех университетов обладает таким значением, какое Ваша светлость, как кажется, ему придает, я совершенно не вижу оснований, Милорд, чтобы оно в чем-либо изменило то, что говорит мне совесть. Ибо я не сомневаюсь, что во всем христианском мире, хотя и не в этом королевстве, многие придерживаются по этому поводу моей точки зрения.

Но если говорить об умерших, а многие из них стали святыми на небесах, то я уверен, что огромное большинство их, если бы они были живы, думали бы так же, как я думаю сейчас, и поэтому, Милорд, я не чувствую себя обязанным сообразовывать свое суждение с собором одного королевства в противоречие с Собором всего христианства”.

Последние слова Томаса Мора перед его судьями были таковы: “Господа, я могу добавить только одно: как апостол Павел, согласно Деяниям Апостолов, одобрительно смотрел на смерть св. Стефана, и даже сторожил одежды тех, кто побивал его камнями, но тем не менее сейчас вместе с ним он свят на небесах, и на небесах они будут соединены вечно, так и я поистине надеюсь (и буду усердно молиться об этом), что мы с вами, господа мои, бывшие мне судьями и приговорившие меня к смерти на земле, вместе, ликуя, сможем встретиться на небе, достигнув вечного спасения” (из Биографии Роупе).

И он был обезглавлен.

“Человек, – сказал Томас Mop,- может быть обезглавлен без большого вреда, более того, к его неизреченному благу и вечному счастью”. Но Томас Мор знал, что это возможно только если сердце исполнено любви ко Христу и Его Страстям. И эту любовь он испытывал даже к своим преследователям.

Когда мы размышляем о судьбе этого человека – гуманиста и мученика, мы прежде всего оказываемся перед дихотомией “гуманизм и крест”. Наша эпоха тоже хочет быть эпохой прогресса человеческой личности и “культа человека”. Более того, значительно выросло сознание человеческого достоинства и умножились возможности человека реализовать свой потенциал. Христиане стремятся к тому, чтобы быть людьми среди людей, сотрудничать, содействовать прогрессу общества, вести диалог, они даже утверждают “гармоничный гуманизм”. Иначе говоря, христиане среди тех, кто все более твердо утверждает человеческое достоинство каждого отдельного человека. На этом стремлении к открытости и прямоте многим так называемым гуманистическим движениям легко спекулировать.

Но это же искушение встает и перед христианами, и они часто ему поддаются. Они стоят за диалог, за плюрализм, выказывают интерес ко всем ценностям, естественным и сверхъестественным.

Но остается один вопрос, который должен быть к ним обращен: есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит умереть? Есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит принять мученичество, то есть свидетельствовать своей кровью, начиная с того, чтб к такому свидетельству может привести (спокойно принимаемый крах карьеры, преследования из-за веры, бедность и т.д.)?

В одном из своих посланий кардинал Мартини писал: “Когда мы думаем о великих мучениках человеческой истории, встает проблема: стремясь к диалогу, не становимся ли мы конформистами, лже-миротворцами и даже не перерождаемся ли мы?”.

Таков первый вопрос, первый серьезный вопрос, который мы должны задать себе и другим.

Второй вопрос подобен первому. Провозглашая культ “человечного” человека, мы все чаще сталкиваемся с неизбежным противоречием: с одной стороны, мы говорим о неприкосновенности личной совести (кто сегодня не станет защищать свободу своей совести?), но, с другой стороны, стало нормой подчинять свою совесть так называемому “общему мнению”.

Поэтому нам уже не кажется странным отказываться от голоса своей совести в пользу общего мнения. То, что кажется дозволенным большинству, мало-помалу начинает казаться дозволенным или во всяком случае не столь уж серьезным, как кажется, и нам, и во всяком случае представляется заслуживающим внимания. И часто, когда речь идет лично о нас, нам не стоит больших усилий изменить велению совести или заставить ее замолчать.

Если же мы занимаемся общественной деятельностью, тогда наше сознание может даже раздваиваться: с одной стороны, как частные лица, мы считаем какой-либо закон несправедливым, а определенное поведение аморальным и т.д. Но с другой стороны, как общественные деятели мы считаем, что должны следовать мнению большинства, быть исполнителями того, что общественная мораль признает терпимым и желательным.

В особенности ярко это проявляется в ситуации, когда мы считаем, что справляемся с делом управления лучше, чем другие, что наша мораль выше и что мы в большей мере обладаем способностью, “бороться со злом, руководствуясь критерием меньшего зла”. И, следовательно, если общественное мнение хочет поклоняться золотому тельцу, мы отливаем золотого тельца и называем это терпимостью, уважением к чужому мнению, верностью своему общественному долгу, уважением к демократическим законам.

Томас Мор выступил против всего общества, провозгласившего справедливым закон, который он по совести считал противным закону Божьему.

Он даже не обладал абсолютной уверенностью в том, что прав с богословской точки зрения: все сведущие люди – включая духовенство и епископов! – говорили ему, что он может “присягнуть”, принять и признать закон, который угоден всем. Несомненно, он был человеком, который более, чем кто-либо другой, подходил для роли посредника. И, может быть, если бы он остался на своем посту, ущерб, нанесенный этим “законом”, за который проголосовал английский парламент, был бы меньше.

Но он счел невозможным остаться на своем посту. Он счел невозможным жить с раздвоенным сознанием, потому что совесть его была едина и принадлежала Богу.

Поэтому он стал мучеником. То есть свидетелем Христовым.

Какой страх перед страданием, какой страх перед крестом Христовым, сколько буржуазного конформизма за этим якобы христианским умением примирять свою совесть с моралью других людей, даже если она ей противоположна, и при этом оправдывать себя любовью!

Христианская любовь – это готовность отдать жизнь, а не стремление сохранить ее любой ценой под предлогом того, что это делается для блага других людей.

Вера и гуманистические устремления его времени вдохнули в Томаса Мора желание быть человеком, человеком целиком и полностью. Но настал день, когда он понял: есть ситуации, когда христианин, именно для того, чтобы быть человеком в полном смысле слова, должен предать Христу всю свою человеческую сущность, есть ситуации, когда выбор только один: или бесчеловечность, или человечность Воскресшего. И поэтому он избрал смерть.

СВЯТОЙ КАМИЛЛО ДЕ ЛЕЛЛИС

В 1574 году двадцатичетырехлетний уроженец южноитальянской области Абруццо Камилло де Леллис был конченым человеком.

Когда он родился, его мать была уже очень пожилой, “седой, с морщинистым лицом”, как пишут хроники, так что к радости ожидания ребенка примешивалась неловкость. Ей было шестьдесят лет. Вспоминая Евангелие, люди называли ее святой Елизаветой. И эта неожиданная беременность казалась ей таким чудом, что, когда пришел час, и роды обещали быть довольно тяжелыми, она спустилась в хлев, дабы ее ребенок, “подобно Иисусу и св. Франциску”, родился в кормушке для скота. Там и родился ребенок в воскресенье Пятидесятницы 1550 года, в момент вознесения чаши, когда звонили колокола. Мальчик был очень крепкий и ростом больше обычного (когда он вырастет, то будет выше всех остальных почти на голову), но сердце старой матери было охвачено тягостным предчувствием.

И действительно, воспитывать ребенка было некому. Его отец, почти постоянно находившийся в отлучке, был капитаном пехоты и воевал в печально известном отряде Фабрицио Марамальдо.

Однако самого его, Джованни де Леллиса, считали порядочным человеком и даже в каком-то смысле “добрым христианином”, хотя он начал свою военную карьеру с ужасного разграбления Рима в 1527 году и завершил ее аналогичной операцией в 1559 году. Как бы то ни было, хорошим отцом он стать не смог.

Жена его умерла, когда Камилло было всего лишь тринадцать лет, и уже тогда он был неисправимым маленьким бунтарем; он начал сопровождать отца от одной военной стоянки к другой и перенял у него гибельную страсть к игре в карты и в кости, а у солдат – хвастливые и вульгарные манеры.

Его отец умер, когда, несмотря на то, что ему уже стукнуло семьдесят, пытался завербоваться в поход против турок, записав в поход и своего сына. У него не оставалось ничего. Он оставил сыну только шпагу и кинжал. Камилло все считали “взбалмошным, распущенным и странным”, что на языке той эпохи значило аморальным и неукротимым, однако не без проблесков великодушия.

В тенение нескольких лет, за вычетом некоторого не вполне обычного перерыва, о котором речь далее, он вел жизнь наемного солдата, рискуя жизнью в сражениях и схватках, чтобы потом спустить в игре заработанные таким образом деньги.

Переходя из одной роты в другую, он и как солдат опускался все ниже, нанимаясь в отряды, пользовавшиеся самой дурной славой.

В 1574 году он чудом спасся после кораблекрушения и, высадившись на берег в Неаполе, стал играть с таким азартом, что проиграл буквально все: деньги, шпагу, аркебузу, порох, накидку.

Он стал бродяжничать, как бездомный пес, без цели, сознавая свое унижение, воруя, прося милостыню перед церквями “с великим стыдом”.В конце концов он нанялся помогать в строительстве монастыря для капуцинов: он водил двух ослов, груженых камнями, известью и водой для каменщиков.

Все его существо с такой силой противилось труду, что он кусал себе руки от злости и, как сам он признавался позднее, боролся с искушением прирезать ослов и убежать.

Но близость к капуцинам, которые только что получили новый устав и были исполнены рвения, не прошла для него даром.

Уже раньше, когда во время сражения его охватывал ужас, он давал что-то вроде обета, который сразу же старался забыть, – обет стать монахом.

Шел 1575 год. Во время путешествия в монастырь св. Иоанна Ротондоон встретил монаха, который отвел его в сторону и сказал ему: “Бог – это все. Все остальное ничто. Нужно спасать бессмертную душу…”. Во время обратного пути по извилистым дорогам Гаргано Камилло размышлял об этих словах.

Вдруг он соскочил с седла и, бросившись на землю, зарыдал: “Господи, я согрешил. Прости меня, великого грешника! Меня, несчастного, столько лет не знавшего и не любившего Тебя. Господи, даруй мне время, чтобы долго оплакивать мои грехи”.

Он попросил принять его в монастырь, но дважды его удаляли из монастыря по причине, связанной с тем эпизодом, рассказ о котором мы пока откладывали. Уже во время его военных приключений с отцом на ноге Камилло открылась рана, которая останется неизлечимой на протяжении всей его жизни и с течением времени будет становиться все ужасней. Врач, который осматривал его в Генуе, скажет впоследствии, что это была “огромная, зловонная, рыхлая и глубокая яма”.

Сегодня некоторые думают, что это была страшная болезнь того времени – врожденный или приобретенный сифилис, причиной которого были либо его собственные пороки, либо пороки его отца. Однако большая часть его биографов отвергает это предположение и говорит только о дистрофических язвах.

Как бы то ни было, Камилло принадлежал к категории неизлечимо больных. Он уже лежал в течение некоторого времени в римской больнице св. Иакова, где лечили самые страшные болезни, и даже помогал там ухаживать за другими больными.

Его пришлось выгнать из госпиталя, прежде всего потому, что “мозг его был тяжело болен”: Камилло был задирой, наглецом, был неопрятен и все время стремился удовлетворить свою страсть к игре.

Он даже спускался по ночам через окно, чтобы найти лодочников и носильщиков, с которыми мог бы проводить время за игрой до зари.

Второй раз он вернулся в больницу уже как послушник-капуцин. Поведение его было совсем иным, исполненным сострадания, но сдержанным.

Камилло думал прежде всего о своем монастыре. Наконец-то он смог туда вернуться, но рана снова загноилась.

Капуцины решили удалить его из монастыря окончательно. И Камилло вернулся в больницу, к которой рана как будто приковала его.

Стоит вспомнить, каковы были больницы того времени, помня при этом о том, что римские были лучшими в мире.

В больницу для неизлечимо больных поступали больные самыми отвратительными болезнями, отбросы общества, иногда страшные на вид, которых часто просто бросали у дверей больницы.

Обычно там было около семидесяти коек, но каждый второй год их становилось пятьсот, когда врачи назначали радикальное лечение (лечение древесной водой, очень дорогое и знаменитое в те времена). Это лечение применялось прежде всего при сифилисе, но также и в случае, если человеку хотелось просто укрепить здоровье. К нему прибег Торквато Тассо, чтобы избавиться от “меланхолического расположения духа”, и Альд Мануций, чтобы вылечить болезнь глаз. Курс лечения длился сорок дней.

Но если с точки зрения медицины того времени больницы пользовались достаточно широкой известностью, то что касается условий содержания больных, они были ужасны. С трудом удавалось найти людей, которые бы согласились заботиться об этих отвратительных существах, даже священники уклонялись от духовной помощи им. И больные были предоставлены наемному персоналу: преступникам, которых силой заставили работать в больницах, или людям, у которых не было другой возможности заработать. Сейчас даже трудно себе представить, как это выглядело в действительности.

Вот отрывок из хроники XVI века: “Уход за больными был поручен подонкам общества, то есть невежественному персоналу, бандитам и всякого рода преступникам, которые в наказание или для покаяния были направлены в больницы…

Достоверно, во всяком случае, то, что бедные больные находились в агонии два или даже три дня, стеная и мучаясь, но никогда не слыша ни малейшего слова утешения и ободрения…

Сколько раз… не было никого, кто дал бы им поесть, и они голодали целыми днями? Сколько тяжелобольных бедняков, которым не меняли постельное белье хотя бы несколько раз в неделю, лежали среди нечистот и паразитов?

Сколько ослабевших больных, поднимавшихся с постели по необходимости, падали или сильно ушибались? Сколько мучимых жаждой не могли получить ни глотка воды, чтобы освежить пересохшее горло? И мы знаем, что многие, обезумев от страшной жажды, пили мочу…

Но кто поверит тому, что я скажу сейчас? Скольких умирающих бедняков, еще не испустивших дух, эти молодые и равнодушные наемники сразу же стаскивали с постелей и полумертвых бросали среди трупов, чтобы потом похоронить заживо?…”.

И это не преувеличение, потому что подобные сведения есть у нас и о других больницах того времени. Когда Камилло и его помощники начали работать в главной миланской больнице (“Ка’ гранда”), они обнаружили, что туалеты в таком состоянии, что, как считал Камилло, их посещение могло стать причиной смерти: “Бог весть, сколько больных умерло в течение года потому, что они ходили в эти грязные и зловонные места!”.

Помимо общей заброшенности, серьезной проблемой было и физическое насилие со стороны наемного персонала, который буквально избивая больных кулаками и давая им пощечины заставлял их принимать назначенные лекарства. Иногда санитары так грубо поднимали больных рывком с постели, что те умирали у них на руках.

В больнице для неизлечимо больных Камилло теперь знают благодаря его обращению. Очень скоро его назначают главой дома, то есть лицом, непосредственно ответственным за организационную и финансовую часть. Он начинает наводит в больнице порядок.

Он по опыту знает “одержимых дьяволом преступников”, знает все уловки бездельников, потому что когда-то бездельником был он сам, и становится вездесущим. Он наблюдает за работой больницы денно и нощно. Он появляется тогда, когда никто этого не ожидает, укоряя, увещевая, заставляя каждого работать; и работать хорошо.

Он контролирует покупки, ссорится с купцами, отсылает назад плохой товар. Там, где нельзя заставить, он сам становится образцом.

Речь идет о милосердии.

Он своими руками умывает лица несчастных бедняков, пораженных раком, и целует их.

Он вводит ритуал приема больных и сам следит за его исполнением: каждого больного встречают в дверях, целуют, моют и целуют ему ноги, снимают с него лохмотья, одевают его в свежее белье и укладывают в чистую постель.

Он объясняет наемным санитарам: “Больные бедняки – это зеница ока и сердце Божье… то, что мы делаем им, мы делаем Самому Богу”.

Он начинает собирать вокруг себя самых лучших из них, молится с ними и говорит им (он, едва умеющий читать и писать!) об основных положениях богословия страдания.

Одна мысль овладевает им со всевозрастающей силой: нужно заменить весь наемный персонал людьми, которые ухаживали бы за больными только из любви к ним.

Он хочет, чтобы в больнице работали люди, “которые не из корысти, но добровольно и из любви к Богу служили бы больным так же милосердно, как мать ухаживает за больным ребенком”. Таков его план. И он сразу же вызывает у окружающих озабоченность. Немногие друзья, с которыми он молится и говорит о своих намерениях, одиноки. Одни боятся, что придется отказаться от заработка и от своих привычек, другие подозревают, что Камилло хочет завладеть больницей, третьи считают его проект невыполнимым. Сам Филипп Нери, духовник Камилло, убеждает его отказаться от задуманного, потому что не думает, чтобы “этот неученый и невежественный человек смог управлять большим собранием людей”.

Камилло, со своей стороны, спокоен: “Мне казалось, что сам ад не может меня отвлечь или помешать задуманному предприятию”. Он уверен, что этого требует от него Сам Распятый Христос.

Однако он понимает, что для того, чтобы вызвать к себе доверие, он и его сподвижники должны ступить на путь священства. Чудом ему удается рукоположиться, хотя об отвлеченном богословии он не имеет почти никакого понятия и не в состоянии написать ни страницы без множества нелепых орфографических ошибок.

Он оставляет больницу для неизлечимо больных, где от него хотят избавиться, и собирает своих сподвижников в бедной лачуге, где у них на троих два одеяла и по ночам им приходится спать поочередно. Они начинают работать независимо в большой римской больнице – больнице Святого Духа.

Это знаменитая больница Hospitium Apostolorum (“Апостольский приют”), устроенная по воле самого Папы и порученная им монахам конгрегации Святого Духа. Больница была основана Иннокентием III, великим Папой XIII века, чтобы в ней “нашли приют хозяева (то есть больные) и слуги (то есть все остальные христиане)”.

Монахи, работающие в больнице, дали обет быть “всю жизнь слугами своих хозяев – больных”.

К сожалению, во времена Камилло этих “слуг” осталось мало и они стали более чем хозяевами.

Сикст IV, Папа, повелевший расписать Сикстинскую капеллу, перестраивает больницу столь роскошно, чтобы по крайней мере внешне придать ей прежнюю славу.

Не всем известно, что кроме Сикстинской капеллы в Риме существует и Сикстинская больничная палата, палата Святого Духа, – один из прекраснейших римских памятников искусства и архитектуры.

Ни в одной римской Церкви, даже в Сикстинской капелле, нет столь роскошного входа. За ним открывается огромная палата: 120 метров в длину, 12 метров в ширину, 13 метров в высоту, с кессонным потолком, как в красивейших из романских базилик, и с прекрасным восьмигранным куполом в центре. Вверху стены покрыты фресками, а внизуобшиты узорчатой кожей. Вдоль стен – два ряда больничных коек, стоящих, как трон, на возвышении, над каждой из которых – балдахин на колоннах. В конце палаты – небольшая ниша, созданная по проекту Палладио, где хранятся Святые Дары. За ней – большой орган, на котором два раза в неделю во время еды для больных исполняется музыка.

Вход в палату свободный. Тот, кто приходит туда каждое утро на Литургию, может потом служить Иисусу, Которого он чтил в Евхаристии, заботясь о своих больных ближних. И действительно, в больницу Святого Духа открыт свободный доступ всем, кто хочет творить дела милосердия: добровольную помощь могут оказывать пришедшие в Рим паломники, монахи, священники, кардиналы, ученые, ремесленники, кающиеся, грешники, которые хотят загладить свои грехи, святые…

Дух этой больницы таков, каким, согласно христианским представлениям, должен быть дух любой больницы. На портале главной больницы в Турине – как и многих других – было написано: “Культ любви, подобающей Христу – Богу и человеку – в образе больных бедняков”.

Эти слова, исполненные веры, в больнице Святого Духа обрели свое воплощение. Но, к сожалению, там была явлена не только великая вера Церкви, но и ее земная нищета.

И действительно, люди выказывали себя недостойными этого великолепного учреждения: с наемным персоналом были те же проблемы, что и в других больницах, а гигиеническое и санитарное состояние больницы далеко не соответствовало ее внешнему великолепию; добровольная помощь оборачивалась беспорядком, а высокие идеалы – грубой действительностью.

Больница Святого Духа была как бы предельно осязаемым выражением тайный парадокса Церкви.

В этом месте, реорганизовать которое человеческими силами казалось невозможным, тридцать лет работал Камилло со своими друзьями, постепенно образовав новую религиозную конгрегацию: орден Служителей больных Для них больница – это все, и они работают там, мало-помалу принимая на себя весь труд и исполняя его харизмой милосердия.

Камилло нравится музыка. Иногда он ходит слушать ее в церквях, однако, выходя из них, говорит: “Но мне больше по душе другая музыка…: когда много больных бедняков хором зовут и говорят: “Отец мой, дай мне воды, постели мне постель, согрей мне ноги…”".

Однажды ночью его видели “стоящим на коленях у ложа больного бедняка, во рту которого была такая смрадная и ужасная раковая опухоль, что ее зловоние было невыносимым, но Камилло, приблизив свое лицо к его лицу, обращал к нему слова, исполненные такой нежности, что он, казалось, обезумел от любви, и, в частности, говорил: “Господь мой, душа моя! что я могу сделать, чтобы послужить вам?”, думая, что это его возлюбленный Господь Иисус…”.

Один очевидец рассказывает: “Я много раз видел, как он плачет от волнения, созерцая в бедняке Христа, так что он преклонялся перед ним, как если бы это был Сам Господь”.

Он не давал себе ни дня отдыха. Когда его заставляли отдохнуть, чтобы он не обессилел, он возвращался в больницу тайком.

Он всегда носил привязанными к одежде все необходимые для больных принадлежности: от святой воды до книжки с молитвами на исход души, питьевой воды, судна и даже “удобной плевательницы в виде маленькой бронзовой раковины”.

С их помощью он как бы служил свою Литургию. Иногда, кормя больных, Камилло рассказывал им о своих грехах, потому что был убежден, что рассказывает о них Самому Господу. Обратимся вновь к свидетельствам очевидцев: “Беря кого-нибудь из больных на руки, чтобы сменить ему простыни, он делал это так бережной с такой любовью, что, казалось, он держит тело Самого Иисуса”.

И, оказав больному помощь, он никогда не оставлял его, не поцеловав ему руки и лицо. Он не знал, что бы еще для него сделать. Знавшие его говорили, что “если бы у него было сто рук, все сто были бы заняты уходом за больными”.

И далеко не всегда ответом на его заботы была благодарность.

Состарившись, он скажет своим братьям; “Часто больные меня били кулаками, давали мне пощечины и всячески меня оскорбляли, что, впрочем, доставляло мне большое удовольствие и радость, потому что больные могут мной не только повелевать, но и всячески мне досаждать и несправедливо меня обижать, как мои законные господа”.

Однажды он пришел к одному из своих молодых братьев, чтобы научить его обмывать больных, и испачкал себе руки.

Брат с отвращением смотрел на них. Увидев это, Камилло сказал: “Когда я буду умирать, да пошлет мне Господь Бог благодать: руки, покрытые этим святым тестом милосердия”.

Другого же брата он заставлял хорошенько умять солому в матрасах, говоря ему: “Видишь, она золотистого цвета, и это настоящее золото, потому что на него можно купить небо”.

Он просил прощения за то, что не может говорить ни о чем, кроме милосердной любви к больным, потому что, как он говорил, он похож на сельского священника, который умеет читать только миссал: “так и я не могу говорить ни о чем ином”.

Когда он иногда по вечерам возвращался в монастырь, то созывал братьев на капитул, ставил на середину комнаты кровать, клал на нее матрасы и одеяла, просил кого-нибудь лечь на нее, а потом начинал учить других, как привести в порядок постель, стараясь не беспокоить больного, как сменить белье, как обращаться с больными, испытывающими тяжкие страдания. Потом он заставлял их самих все повторять.

Время от времени он кричал: “Больше сердца, я хочу видеть больше материнской любви!”. Или: “Больше души в руках!”. Однажды в больницу прибыл комендант конгрегации Святого Духа (главный начальник больницы) и срочно потребовал к себе Камилло. Но тот как раз кормил больного. Он попросил передать следующее: “Скажите монсиньору, что сейчас я занят Иисусом Христом, но, как только освобожусь, предстану перед Его преподобием”. И в том, что он ухаживает за Самим Господом, Камилло был искренне убежден.

Его первый биограф писал: “Казалось, что он уже не живет в своем теле. Только Иисус и бедные жили в нем”.

Постепенно молодых людей, которые хотели разделить его жизнь, становится все больше, и Камилло начинает “захватывать” другие больницы.

Он начинает действовать в Неаполе, Генуе, Милане, Мантуе. Именно в Милане вопрос о больницах встает с особенной остротой. Камилло самовольно, не с кем не советуясь, воспользовавшись благоприятным случаем, становится во главе целой больницы, беря на себя и руководство всей хозяйственной частью.

Для Камилло разделения между материальным и духовным не существует. Он хочет делать все, что имеет отношение к уходу за больными. Его братья не согласны, потому что они справедливо считают, что в этом случае дело в конце концов сводится не к помощи больным, но к помощи чиновникам, которые экономят, тогда как братья буквально валятся с ног от усталости.

Но для Камилло все, что хотя бы отдаленно касается его несчастных подопечных, свято и должно быть исполнено.

Тем временем он первым становится жертвой непосильного труда.

Во время знаменитого наводнения на Рождество 1598 года, когда Тибр вышел из берегов, несмотря на ропот братьев и служителей и на их уверения, что опасность отнюдь не так велика, он заставляет их перенести этажом выше всех больных – а их было около трехсот – с их вещами.

Когда последний больной был перенесен наверх, Тибр затопил нижний этаж больницы – уровень воды достигает трех метров от пола. Но больные были спасены.

Люди обращаются к Камилло в любой беде, в особенности во время чумы и голода, свирепствующих то здесь, то там, когда кажется, что мертвые, которых не успевают хоронить, “убивают живых”. К концу своей жизни Камилло основал четырнадцать монастырей, его сподвижники работали в восьми больницах (четыре из которых целиком находились под их началом), а его конгрегация насчитывала 80 послушников и 242 человек, принесших вечные обеты.

Угнетенный старостью, он слагает с себя все начальственные обязанности и просит позволения жить и умереть в больнице Святого Духа, чтобы закрыть глаза среди своих бедняков.

Посетившему его генералу ордена Босых Кармелитов он сказал: “Я был великим грешником, игроком и человеком дурных нравов”. Но он также вправе сказать о себе: “С тех пор, как Бог просветил и призвал меня служить Ему, я не помню, милостью Божьей, чтобы мне когда-либо случилось совершить смертный грех или намеренно совершить хотя бы грех простительный”.

Однажды вечером один из братьев заглядывает в изолятор, где угасает жизнь Камилло, и видит, что тот созерцает картину, где сам он изображен у ног Распятого. На его вопрос Камилло ответил: “Что я делаю? Я жду благой вести от Господа: “Придите, благословенные Отца Моего, ибо был Я болен, и вы посетили Меня”".

Он умер в возрасте 64 лет, но перед смертью написал завещание, чтобы завещать всего себя. Он заставил всех своих братьев подписать его и попросил, чтобы его привязали к нему на шею и положили вместе с ним в могилу.

В завещании он целиком и полностью отдает себя самого: “Я, Камилло Леллис, оставляю тело мое той земле, из которой оно было взято.

…Я оставляю дьяволу, презренному искусителю, все грехи и прегрешения, которые я совершил против Бога, и каюсь в них до глубины души…

Далее я оставляю миру всю тщету его.. и желаю сменить эту земную жизнь на непреложное обетование Рая… все, что мне принадлежит, – на вечные блага, всех моих друзей – на общение святых, всех родных – на сладостный ангельский сонм и, наконец, все диковины мира – на созерцание Бога лицом к лицу.

Далее я оставляю и отдаю душу мою со всеми ее свойствами моему возлюбленному Иисусу и Его Пресвятой Матери Марии… и моему Ангелу-хранителю.

Далее, я предаю мою волю в руки Девы Марии, Матери Бога всемогущего и не хочу желать ничего, кроме того, что угодно Владычице Ангелов.

И, наконец, я оставляю Иисусу Христу Распятому всего себя душою и телом и уповаю, что по неизреченной Своей благости и по великому Своему милосердию, Он примет и простит меня, как простил Магдалину, и будет благосклонен ко мне, как к доброму разбойнику перед смертью крестной…”.

И действительно, он умер улыбаясь, в тот миг, как священник, читавший над ним отходную, произносил слова: “Да предстанет тебе Иисус Христос в облике милостивом и радостном”.

Сегодня то, что было сделано Камилло де Леллисом, своей милосердной любовью к больным охватившим всю Италию, может показаться отдаленным во времени и уже не столь необходимым.

Наши больницы и наши больные, как можно слышать, уже не в столь ужасном состоянии, в котором они находились тогда, когда Камилло начал ухаживать за больными с такой яростной нежностью.

На самом деле это не совсем так. То же самое, что рассказывается о св. Камилло де Леллисе, мы можем прочесть в рассказах о жизни Матери Терезы Калькуттской и ее сестер. Они ухаживают за тысячами умирающих бедняков, которых находят на улицах и в сточных канавах и которые благодаря им могут умереть, “как ангелы”.

И по сей день они готовы признать Христа во всех, кто неизлечимо болен.

Тем не менее, во всяком случае на западе, больницы уже не так ужасны, как больницы времен Камилло де Леллиса, по крайней мере пока удается сдерживать распространение смертоносных эпидемий и болезней.

Но мы, современные люди, не знаем, как поведем себя, если вернутся те дни, когда уход за больными будет сопряжен для врачей, медсестер, санитаров с вполне реальным повседневным риском для жизни. Никаких обнадеживающих признаков, безусловно, нет, и даже современные учреждения и общественные структуры быстро оказались бы во власти паники и эгоизма. Понадобятся святые, и дать их сможет только Церковь. Но еще более ужасно то, чем оборачиваются успехи современной медицины. Если бы была осознана вся бесчеловечность грехов, которые сегодня обличает Церковь (убиение младенцев посредством абортов, манипуляции с эмбрионами, скрытые или открытые формы евтаназии – безболезненного умерщвления безнадежно больных и тяжело страдающих людей по их просьбе), то они предстали бы не менее жестокими и отталкивающими, чем то, что происходило в больницах во времена Камилло де Леллиса. Более того, Опыт прошедших веков научил нас быстрее уничтожать следы наших злодеяний.

Кроме того, даже те больные, за которыми сегодня ухаживают хорошо (а уже то здесь, то там поднимается вопрос о том, что государство должно прежде решить, кто заслуживает такого отношения, а кто нет, поскольку медицинское обслуживание должно подчиняться законам железной экономии), – даже эти больные часто жалуются, что к ним относятся не как к живым людям, а как к испортившимся механизмам, которые сдаются врачам и медицинскому персоналу в надежде взять их назад исправными.

Больной человек не рассматривается как целостная личность, а те, кто за ним ухаживают, не отдаются своему делу целиком: происходит в лучшем случае встреча между болезнью и средствами победить ее – все остальное безымянно, и больной обреченна горькое одиночество. И здесь полнота самоотдачи св. Камилло, его способность отдавать себя больным целиком сияют, как солнце.

Наши больницы, по справедливому замечанию современного биографа св. Камилло де Леллиса, уже не посвящены страданию и человеческому братству, но часто представляют собой “лишь подвергшиеся поруганию дома, зараженные корыстью, самомнением, бесчувственностью здоровых”.

В любом случае, проблема не будет решена до тех пор, пока с больным не будут обращаться как с существом священным.

Сегодня, когда ведутся споры о допустимости евтаназии, нельзя не вспомнить о том, что монахов конгрегации св. Камилло в Болонье и Пьяченце народ называет “отцами доброй смерти”, а во Флоренции и в Тоскане – “отцами прекрасной смерти”.

Церковь может дать ответ на все человеческие вопросы, и эти вопросы – достояние не только ее отвлеченного разума, но прежде всего – ее памяти, то есть воспоминания о ее святых, которые столь любили Христа, что целиком отдались всему, что ни есть человеческого.

Один из министров индийского правительства, сравнивая то, что удалось сделать Матери Терезе с успехами социального обеспечения, однажды с восхищением и некоторой грустью сказал ей: “Разница между нами и вами вот в чем то, что мы делаем для чего-то, вы делаете кому-то”

И в этом – вся ослепительная тайна христианства все и все – знамения Кого-то, Кто искупил всех и вся.

В заключение приведем еще один, последний эпизод из жизни ев Камилло де Леллиса, чтобы еще раз запечатлеть в памяти его образ “Однажды он увидел, что многие бедняки лежат на земле, покрытой соломой, потому что им не хватило постелей. Когда он смотрел на них, его спросили, почему он так скорбит, он ответил: “Я ем хлеб скорби, смотря на страдающие члены Христовы”". Жить для него означало “умереть для себя самого, чтобы жить в Иисусе Христе, распятом в больных”.

Антонио Сикари
“Портреты святых”

Автор

Editor
Редакция

Комментарии

comments powered by Disqus

Комментарии ВКонтакте