Один в поле не воин — и слава Богу! Пусть один будет тем, кем должен быть один — миротворцем. Воинов и без того полная казарма, аж бегут оттуда. Милитарист — это ужасно, но самое ужасное — когда в милитаристе просыпается от бессилия пацифист.Не христианство принесло в мир идею права и справедливости. Не христианство принесло в мир идею справедливой войны. Но вера в Сына Божия, унизившегося до рождения в Вифлееме, освободила человека от магии чести, от колдовства коллективной гордыни. Благодаря этому перестали быть справедливыми войны, которые ведутся ради мести, ради защиты оскорбленного национального достоинства, ради создания империй. Христос освободил человека от обаяния силы, от трепета перед государством: если власть может ошибиться настолько, что распяла Иисуса, то власть может ошибаться и в оценке той или иной войны. Так стала справедливой та война, которую оправдывают граждане, а не государство. Вера в Воскресение есть вера в то, что спасение осуществляется не силой, а Духом, и верующий в Воскресение видит мир иначе, чем тот, кто верует лишь в материальное могущество.
После Бога, который совершил невероятное, став человек, заняв место противоположное Себе, посочувствовав нам, уже невозможно с прежней наивностью считать справедливой всякую свою войну и несправедливой — всякую чужую. При свете воскресения абсолютное большинство войн оказываются несправедливыми, а оставшиеся тоже становятся сомнительными, тускнеет величие войны, и этого не нужно бояться, как не нужно бояться смерти, а нужно бояться только греха, разлучающего с Богом.Всякая проблема для христианина, прежде всего, потому что сражающие стороны нарушают не только заповедь «не убий». И всякой войне предшествует нарушение других заповедей, так что напрасно в России ссылаются как на догмат поэтическое изречение Бродского («ворюга мне милей, чем кровопийца»).
Война начинается прежде всего из-за лжи, когда одна сторона научилась не называть геноцид геноцидом, а другая научилась не называть войну войной (а «операцией»). Война слов, и слов лживых, предшествует войне людей. Сердце христианина уже поэтому не может быть ни на чьей стороне. Увы, это не так трудно.Настоящая проблема в том, чтобы не быть против ни одной из сторон. Например, один мой знакомый православный священник (не русский), живущий в Нью-Йорке, из стыда за очередную военную эскападу США перестал поминать на службе власти и воинство. Вспомнилось, как оправдывал эту молитву митр. Сергий Страгородский, когда власть сменилась и молиться пришлось за большевиков: не здоровые, но больные нуждаются в молитвах. О воинстве молятся не потому, что его враги сильные, а потому что армия как таковая — явление болезненное и самоубийственное.Беда в том, что с возмущения войной начинается обычно не пацифизм, а милитаризм, и именно такого возмущения очень много и в России. Но с духовной (и психиатрической) точки зрения возмущение войной чаще всего есть крик «держи вора».
Люди пытаются сделать вид, что они живут в мире, который кто-то нарушил. Между тем, мира в мире практически нет, а есть ежедневная война, война человека с самим собой, с домашними, с ближними и дальними. Эту войну боятся увидеть, бояться признать себя воюющей с миром стороной. Между тем, именно эта личная война есть исток войны как политического явления.Очень добрые люди сравнивают жизнь с кругом, все радиусы которого ведут к центру. Кто бы, мол, во что ни веровал, все равно спасется. Но ведь справедливо и обратное: по радиусам можно и уйти из центра. Именно это постоянно и происходит: грех начинается с малого отклонения, с выхода из яблочка. Чем дальше, тем катастрофичнее отклонение. Если бросить камушек на метр в сторону от цели, он упадет не более чем в нескольких метрах от нее, но если при запуске космической ракеты ошибиться на сантиметр, ее отклонение от цели может составить миллиарды километров: слишком далеко она летит.
Так и в жизни человечества: личный грех причиняет сравнительно мало вреда самому человеку и его ближним — сравнительно с тем, сколько несчастий причиняют наши грехи дальним. А грехи похожи больше не на камень, брошенный в воду, круги от которого затухают, расходясь, а на артиллерийский снаряд, который попадает в артиллерийский склад.Война есть взрыв, первопричина которого — в том насилии, что исходит из человеческих сердец ежеминутно. Накричав на ребенка, ударив женщину, обругав соседа, мы начинаем цепную реакцию, которая заканчивается чаще всего за тысячу километров от нас — войной в стране, о которой мы и слыхом не слыхивали. Впрочем, и на нашу долю взрывчатки найдется.
Двадцатый век начался с войны, которая еще традиционно осмысливалась как христианская, когда солдатам раздавали иконки. Но уже участники Первой мировой не имели той наивной самоуверенности в угодности своих дел Богу, которая была характерна для солдат всех предыдущих эпох. Было ясно, что идет христианство превратилось в орудие национализма. Во Второй мировой война национальная сменилась войной идеологической. Парадоксальным образом именно нацизм развязал войну, ответственность за которую менее всего можно было возложить на нацию, и антигерманизма во Второй мировой войне было неизмеримо меньше, чем в Первой.Постиндутриальное, информационное общество увидело новый тип войны, в которой защищается частное, а не идеологическое, не национальное или государственное. В 1914 году война началась из-за убийства не личности, а должности. В наши дни оправдывают войну все же не местом человека в иерархии, а тем, что он — человек. В начале века войну оправдывали расовым принципом, говорили о дряхлости латинской расы или о свежести славянской расы. В конце века эти слова забыты, ибо ясно, что нет никакого «исторического антагонизма славян и германцев», что кто находится в антагонизме, тот уже национальности не имеет, уже скорее животное, нежели человек.
Нельзя теперь оправдывать войну как проявление возрастных энергий народа ибо ясно, что «народ» возраста не имеет, что возраст есть лишь у человека, что славянин, который стреляет — старик, а итальянец, который отказывается стрелять — молод. Мысль о том, что участие в войне, в армии есть посвящение в мужчины, есть мысль неверная и выдает людоедское сознание. Именно ребенок не понимает смысла войны и потому готов воевать и играет в войну.Однако, пост-индустриальная война есть все-таки война, хотя она стыдится этого. В обществе, где пытаются сексуальные извращения объявить не сексом, войну пытаются изобразить как бы не войной. Но поступать так означает закрыть дорогу к подлинному, не на словах избавлению от войны. Самые же громкие возражение против такой войны исходят не от тех, кто выше ее, а от тех, кто ниже. Отвратительна современная война, но втройне отвратительны протесты против нее, исходящие от носителей архаичной, людоедской психологии, которые удовольствием бы развязали войну куда худшую.
К правам человека вообще громче всех взывают те, кто презирает саму идею прав человека. Скрупулезно подчитывают число раненых те, кто убивал десятки тысяч без всякого сомнения. Против двойного стандарта протестуют те, кто предпочел бы соблюдать один стандарт: убивать врагов. Упрекают защищающих гонимое меньшинство в одной стране не потому, что хотели бы видеть меньшинство всегда защищенным, а потому что хотели бы не видеть благородства никогда и нигде.Лишь в статье «Дух и сила», написанной уже во время Второй мировой войны (на русском она появилась впервые в книге Бердяева «Истина и откровение», Петербург, 1996 г.), Бердяев поднялся выше рыцарства — ко Христу. Он еще повторял банальное, даже пошлое, то, что с чистой совестью повторяют и всевозможные людоеды: «Можно применением силы ограничить проявление зла, насилие над беззащитным». Но тут он уже сказал и нечто, открытое лишь христианину: «Разрешение крови и насилия, сулящего успех, притягивает худших, часто преступных. И всегда это означает неверие в силу истины, силу духа, силу Божью. … Последнее слово не принадлежит человеку-убийце. Человек призван быть не убийцей, а воскресителем. И за воскресителем стоит сила большая, чем человеческая».
ХРИСТИАНСТВО И ПАЦИФИЗМ
Пацифизм упрекали в том, что он хочет дешевого мира, стремится «избежать войны, оставляя человечество в прежнем состоянии». Наверное, бывает рационалистический, наивно-оптимистический пацифизм, не видящий сатанинских глубин. Но не всякий пацифизм таков, и уж во всяком случае, нельзя связывать прекращение войн с обращением всех ко Христу. Христианский пацифизм возможен и необходим: он труднее, ибо он привлекает к победе над войной мистические силы, но он же и легче, ибо эти силы реальны и помогают победить войну. Если христианин не верит в возможность Богу победить войну, он не верит во всемогущество Бога, он верит во всемогущество сатаны. И не надо беспокоиться, что победа над войной есть абсолютная победа над злом. На наш век зла хватит и правнукам останется. Так было бы нелепо бороться с оспопрививанием под предлогом, что в Библии сказано об эпидемиях, предшествующих Страшному Суду. Оспы нет, эпидемии есть. Не будет войны, останется главный враг — ежедневная мелочь греха.
О пацифизме можно сказать как о демократии: скверная штука, но остальные пути еще хуже. Бывает доктринерский пацифизм, но уж милитаризм просто другим не бывает, и все, что не есть пацифизм, есть милитаризм.Насколько труден пацифизм, видно на примере такого мощного мыслителя как Бердяев, только в конце жизни пришедшему к оправданию пацифизма, переставшего пинать Толстого. Бердяев долго приписывал пацифизму все то, что было ему ненавистно, например, считал, что непротивление злу есть «рационалистическое отрицание правды инстинкта, правды страстных чувств негодования, чести, верности до смерти, защиты слабых против сильных». Но это полемическая карикатура.
Миротворчество может (и должно) быть и рациональным, и эмоциональным. Когда говорят, что миротворчество рационалистично, пытаются скрыть абсурдность милитаризма, его иррационализм. Но не всякий иррационализм положителен. Верность из добродетели превращается в порок, когда она — верность не истине и добру, а верность националистическому или политическому союзу. Да в политике такой верности и не бывает, всегда идет какое-то движение и перемена. О чести тот же Бердяев писал позднее вернее, что честь не в том, чтобы не дать себя ударить, а в том, чтобы не ударить другого. Главный же призыв милитаризма, призыв защитить слабых против сильных есть такая же логическая и эмоциональная ловушка, как призыв жить по Библии, под прикрытием которого истребляли тысячи людей, разрушали церкви, вели войны. Конечно, надо защищать слабых и надо жить по правде, только надо понимать, что всегда остается неясность, соответствует ли мое понимание истины самой истине, соответствует ли мое понимание того, как и кого надо защищать, действительности.
Агрессивность всегда идет рука об руку с наивностью, когда человек уверен, что определить, кто слабее, определить, какой способ защиты оптимален, не так уж сложны, и не следует медлить. Бердяев писал, что «нравственный инстинкт всегда ближе к правде, чем нравственная доктрина», что сердце всегда покажет, кто слабее. Это и есть та самая несвятая наивность, которая является мотором всех войн: каждая сторона убеждена, что следует нравственному инстинкту, что противник воюет ради войны («гнусный милитаризм»), а вот она воюет ради мира («благородная воинственность», «рыцарство»). Тут идет в дело язык ненависти, предшествующий войне: своя агрессивность объявляется «честью», агрессивность противника — «гордыней».
«Мир может быть завоеван лишь через войну», — писал Бердяев. — «Диалектика истории» совершается «через жертвы». Нет: диалектика истории осуществляется через самопожертвование. Не я жертвую спасением своей души, убивая другого, и тем спасаю мир, а я жертвую своей жизнью, отказываясь убивать другого — вот диалектика самопожертвования. Диалектика жертвы, когда убивается другой, хорошо известна с древнейших дикарских времен, и это не диалектика, а просто людоедство.Водворит ли миротворчество мир — вопрос спорный. Но что война, тем более, проповедь войны мира не водворит — совершенно бесспорно. Да, всякая война есть не только плотская борьба, но и духовная, она требует всего человека, не только рук или мозгов. Этим оправдывали войну, но ведь на самом деле это главное доказательство порочности войны, как и всякого насилия, от инквизиции до смертной казни: нельзя насилием бороться со злом, оставаясь бесстрастным, тем более, пребывая любящим и добрым.
Насилие требует ненависти и без ненависти не подымается рука. Война не есть чисто материальное явление, но она не есть и сверхматериальное, духовное явление — она есть явление в материальный мир сил не высших, а низших. Но простительнее сводить войну к скотству и экономике, чем возводить ее к религии. Другое дело, что война есть не просто разновидность агрессии, явления животного, а есть нечто, связанное с отличием человека от животного, со способностью человека познавать духовный мир и выражать это познание в символах. «Природа войны — символическая. Такова природа всякого материального насилия, — оно всегда вторично, а не первично» (Бердяев). Война есть, конечно, символ искаженный, злоупотребление знаком.
Защитники войны обвиняют защитников мира в фарисействе, в игнорировании сложности жизни и подчинении жизни слишком простым законам. Но это переваливание с больной головы на здоровую. Именно защитники войны — фарисеи, ибо они следуют простейшему закону насилия, самозащиты. Безжизненно войнолюбие, а не миролюбие, ибо принятие войны влечет за собой смерть. Так и Христа можно обвинить, что Его призыв любить врага есть изуверское фарисейство — и обвиняли.Миротворчество желают унизить, требуя, чтобы оно было только индивидуальным, не претендовало быть нормой. Но миротворчество и не претендует быть коллективистской нормой. Оно действительно возможно как личный акт, но и христианство возможно лишь как христианский акт, да христианство и есть миротворчество в самом своем существе. И неверно, что «не имеет никакого внутреннего смысла желать внешнего мира и отрицать всякое внешнее насилие, оставляя внутренно мир в прежнем хаосе, тьме, злобе и вражде» (Бердяев). Поиск внешнего мира не исключает поиска внутреннего мира. Но внешний мир должен быть делом отчасти и социальным, а внутренний мир достигается сугубо личностью. В этих словах Бердяева отражается максимализм милитаристского духа, который хочет сразу, одним ударом установить и внутренний, и внешний мир, не видит качественной разницы между ними. Можно и нужно желать хотя бы внешнего здоровья, держаться достойно даже при внутренней болезни. Противоположное ведет к хамской неопрятности и распущенности, а вовсе не к аскетизму.
Тот довод, что всякий, пользующийся услугами государства, несет ответственность за войну, которое ведет это государство, что человек покупает безопасность для себя согласием на государство, опровергается и тем, что человека никто не спрашивает, согласен ли он жить в государстве или нет, никто не заключает с ним никакого договора и не предоставляет ему выбора. Главное же: не доказана та посылка, что только насилие, от войны до смертной казни, способно даровать человеку мир. История же доказывает обратное: где делали ставку на насилие, там начинался жуткий восток в худшем смысле слова, там давили невинных под предлогом защиты их от бандитов, там бандиты воцарялись на тронах. Где решались довериться творчеству, ограничивая насилие государства, там больше безопасности, больше порядка, хотя достигается он более сложным, неподвластным воле одного человека или даже группы людей, путем, наподобие того как экономическое процветание таких стран достигается без всякого планирования.
Рассуждения о том, что милитаризм и пацифизм ложь одинаковая, что в войне есть и любовь (будто в пацифизме его нет!), были перечеркнуты опытом Первой мировой войны. Любви в ней не оказалось, как не было ее во всех последующих и предыдущих войнах. Революция, в которую вылилась война, тоже претендовала быть подвигом любви, и словно шут высмеяла (безо всякой воли) защитников войны, ибо все, приложимое к войне, приложимо и к революции. Но мало кто из защитников войны решился бы защищать революция.Развеялась идея, что война может не только губить, но и возрождать, что она подобна грозе. Так и в смертной казни, и в революции пытались видеть нечто творческое. Возродить дряблый дух войной (Бердяев) — все равно что пытаться дряблые мышцы сделать сильными, накачиваясь пивом в кабаке и приставая к прохожим. Кстати, многие так и делают.Пацифизма боятся не потому, что хотят войны, а потому что хотят мира — но гарантированного. Гарантию видят лишь в силе. Это неизбежно, если жизненный опыт подсказывает, что действенна лишь сила, а молитва — только воскресное приложение к жизни. (О неверующих что и говорить). Сопротивления злу молитвой боятся, потому что не уверены в действенности молитвы, в реальности силы Божией, а кстати и в том, что Бог действительно на твоей стороне, а не на стороне противника. Но до тех пока мы плывем в броненосце, мы не научимся плавать (большинство моряков плавать не умеют), тем более — ходить по воде. Другое дело, что надо не просто верить в силу молитвы, но надо знать, о чем молиться. Опыт человечества показывает, что молитвы бессильны против войны — но ведь даже христиане тысячелетиями молились о победе в войне, о мире через победу, тогда как молиться следует просто о мире, любой ценой, будь то цена твоего собственного существования или существования твоей страны. Но на такую молитву нужна смелость большая, чем на любое насилие.
ВОЙНА И ВОСКРЕСЕНИЕ
Христиане защищали войну, взывая к воскресению: «В Евангелии сказано, что нужно больше бояться убивающих душу, чем убивающих тело. Физическая смерть менее страшна, чем смерть духовная. А до войны, в мирной жизни убивались души человеческие, угашался дух человеческий, и так привычно это было, что перестали даже замечать ужас этого убийства. На войне разрушают физическую оболочку человека, но ядро человека, душа его может остаться не только не разрушенной, но может даже возродиться. Очень характерно, что более всех боятся войны и убийства на войне— позитивисты, для которых самое главное, чтобы человеку жилось хорошо на земле, и для которых жизнь исчерпывается эмпирической данностью» (Бердяев).
Само по бесстрашие оправдано, но не может быть оправдано бесстрашие по отношению к чужой жизни, к чужим страданиям. Это бесстрашие тех, кто утешает Иова, неугодное Богу. Бог сострадает, а не утешает в страданиях. Если бы и было верно, что войны больше боятся неверующие, то это означало бы позор не позитивистам, а христианам. Из осуждения мещанства и материализма вовсе не следует скакать в оправдание войны, а следует подыматься туда, где не материальное является критерием, будь то материальное изобилие или материальное обнищание. Христианин видит, что зла в мире больше, но это не делает его более терпимым к злу поверхностному, — тогда бы христианин уподоблялся гностику, презирающему материю, и не шел бы в больницу ухаживать за больными. Следует помнить, что несправедливую агрессию часто оправдывают именно тем, что враг причинил «тонкое», «нематериальное» зло, оскорбив честь — такие оправдания есть последнее прибежище людоедов. А впрочем, увы, наверное не последнее.
На самом деле, именно Воскресение Христа есть главное, что делает войну невозможной. Логические и религиозные аргументы пацифизма возможны были и до Христа, возможны помимо Христа, но они бессильны. Воскресение Христово делает войну ибо бессмысленной, ибо если Христос воскрес, если я воскресну, если ближний мой получит вечную жизнь, значит, можно потерпеть. Можно потерпеть свои страдания, можно потерпеть и страдания ближнего. Между тем, до сих у христиан действует настоящий двойной стандарт: когда мы не затронуты, мы призываем ближнего терпеть страдания, нищету, несправедливость. Когда затрагивают нас (или нам кажется, что нас затронули), мы призываем положить свою душу на поле брани — якобы за ближнего, якобы защищая женщин и детей. Но всякая война есть мученичество, всякий убивающий на войне есть всего лишь палач, действующий от имени общества, не от имени Божия, пытающийся предупредить еще несовершенное преступление.
Христианин же не может быть палачом, а потому не может быть и солдатом, он не может убивать, а мучительную смерть принимает и не очень этим гордится, потому что его ждет Воскресение.Того же, кто убил, ждет не вечная жизнь. И если кто-то убил, защищая слабого, это ничего не меняет, ибо слабого защищает Бог, надежда слабого лишь в том, что есть вечная жизнь. Когда защита жизни делается высшей ценностью, оправдывающей убийство, мы свидетельствуем не о своем уважении к жизни, а о своем неверии в вечную жизнь, в Воскресение.
о.Яков Кротов
Из книги «История доброты»